Неточные совпадения
Ночью она начала бредить;
голова ее горела, по всему телу иногда
пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось
в горы, домой… Потом она также говорила о Печорине, давала ему разные нежные названия или упрекала его
в том, что он разлюбил свою джанечку…
Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него с невольным сожалением, как вдруг едва приметная улыбка
пробежала по тонким губам его, и, не знаю отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление.
В голове моей родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно я старался уверить себя, что бельмы подделать невозможно, да и с какой целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям…
Она сидела неподвижно, опустив
голову на грудь; пред нею на столике была раскрыта книга, но глаза ее, неподвижные и полные неизъяснимой грусти, казалось,
в сотый раз
пробегали одну и ту же страницу, тогда как мысли ее были далеко…
— Другой — кого ты разумеешь — есть
голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла
в угол, он и
бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки
в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
После чая все займутся чем-нибудь: кто пойдет к речке и тихо бродит по берегу, толкая ногой камешки
в воду; другой сядет к окну и ловит глазами каждое мимолетное явление:
пробежит ли кошка по двору, пролетит ли галка, наблюдатель и ту и другую преследует взглядом и кончиком своего носа, поворачивая
голову то направо, то налево. Так иногда собаки любят сидеть по целым дням на окне, подставляя
голову под солнышко и тщательно оглядывая всякого прохожего.
Он лег на спину и заложил обе руки под
голову. Илья Ильич занялся разработкою плана имения. Он быстро
пробежал в уме несколько серьезных, коренных статей об оброке, о запашке, придумал новую меру, построже, против лени и бродяжничества крестьян и перешел к устройству собственного житья-бытья
в деревне.
«Странный этот лекарь!» — повторила она про себя. Она потянулась, улыбнулась, закинула руки за
голову, потом
пробежала глазами страницы две глупого французского романа, выронила книжку — и заснула, вся чистая и холодная,
в чистом и душистом белье.
Их статные, могучие стволы великолепно чернели на золотисто-прозрачной зелени орешников и рябин; поднимаясь выше, стройно рисовались на ясной лазури и там уже раскидывали шатром свои широкие узловатые сучья; ястреба, кобчики, пустельги со свистом носились под неподвижными верхушками, пестрые дятлы крепко стучали по толстой коре; звучный напев черного дрозда внезапно раздавался
в густой листве вслед за переливчатым криком иволги; внизу,
в кустах, чирикали и пели малиновки, чижи и пеночки; зяблики проворно
бегали по дорожкам; беляк прокрадывался вдоль опушки, осторожно «костыляя»; красно-бурая белка резво прыгала от дерева к дереву и вдруг садилась, поднявши хвост над
головой.
Самгин шагал
в стороне нахмурясь, присматриваясь, как по деревне
бегают люди с мешками
в руках, кричат друг на друга, столбом стоит среди улицы бородатый сектант Ермаков. Когда вошли
в деревню, возница, сорвав шапку с
головы, закричал...
Говорила чья-то круглая, мягкая спина
в измятой чесунче, чесунча на спине странно шевелилась, точно под нею
бегали мыши,
в спину неловко вставлена лысоватая
голова с толстыми ушами синеватого цвета. Самгин подумал, что большинство людей и физически тоже безобразно. А простых людей как будто и вовсе не существует. Некоторые притворяются простыми, но,
в сущности, они подобны алгебраическим задачам с тремя — со многими — неизвестными.
Было почти приятно смотреть, как Иван Дронов,
в кургузенькой визитке и соломенной шляпе, спрятав руки
в карманы полосатых брюк, мелкими шагами
бегает полчаса вдоль стены, наклонив
голову, глядя под ноги себе, или вдруг, точно наткнувшись на что-то, остановится и щиплет пальцами светло-рыжие усики.
Лютов видел, как еще двое людей стали поднимать гроб на плечо Игната, но человек
в полушубке оттолкнул их, а перед Игнатом очутилась Алина; обеими руками, сжав кулаки, она ткнула Игната
в лицо, он мотнул
головою, покачнулся и медленно опустил гроб на землю. На какой-то момент люди примолкли. Мимо Самгина
пробежал Макаров, надевая кастет на пальцы правой руки.
Стремительные глаза Лютова
бегали вокруг Самгина, не
в силах остановиться на нем, вокруг дьякона, который разгибался медленно, как будто боясь, что длинное тело его не уставится
в комнате. Лютов обожженно вертелся у стола, теряя туфли с босых ног; садясь на стул, он склонялся
головою до колен, качаясь, надевал туфлю, и нельзя было понять, почему он не падает вперед,
головою о пол. Взбивая пальцами сивые волосы дьякона, он взвизгивал...
Зимними вечерами приятно было шагать по хрупкому снегу, представляя, как дома, за чайным столом, отец и мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко
бегал от фонаря к фонарю, развешивая
в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали
в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми
головами. На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
Самгин видел
в дверь, как она
бегает по столовой, сбрасывая с плеч шубку, срывая шапочку с
головы, натыкаясь на стулья, как слепая.
А Гапон проскочил
в большую комнату и забегал, заметался по ней. Ноги его подгибались, точно вывихнутые, темное лицо судорожно передергивалось, но глаза были неподвижны, остеклели. Коротко и неумело обрезанные волосы на
голове висели неровными прядями, борода подстрижена тоже неровно. На плечах болтался измятый старенький пиджак, и рукава его были так длинны, что покрывали кисти рук.
Бегая по комнате, он хрипло выкрикивал...
Кирила Петрович ходил взад и вперед по зале, громче обыкновенного насвистывая свою песню; весь дом был
в движении, слуги
бегали, девки суетились,
в сарае кучера закладывали карету, на дворе толпился народ.
В уборной барышни перед зеркалом дама, окруженная служанками, убирала бледную, неподвижную Марью Кириловну,
голова ее томно клонилась под тяжестью бриллиантов, она слегка вздрагивала, когда неосторожная рука укалывала ее, но молчала, бессмысленно глядясь
в зеркало.
Глядя на фигуру стоящего
в полной форме японца, с несколько поникшей
головой,
в этой мантии, с коробочкой на лбу и
в бесконечных панталонах, поневоле подумаешь, что какой-нибудь проказник когда-то задал себе задачу одеть человека как можно неудобнее, чтоб ему нельзя было не только ходить и
бегать, но даже шевелиться.
Пробегая глазами только по платьям и не добираясь до этих бритых
голов, тупых взглядов и выдавшихся верхних челюстей, я забывал, где сижу: вместо крайнего Востока как будто на крайнем Западе: цвет?
в туалете — как у европейских женщин.
Голые ребятишки
бегали; старики и старухи, одни бродили лениво около домов, другие лежали
в своих хижинах.
Улица напоминает любой наш уездный город
в летний день, когда полуденное солнце жжет беспощадно, так что ни одной живой души не видно нигде; только ребятишки безнаказанно, с непокрытыми
головами,
бегают по улице и звонким криком нарушают безмолвие.
После этого сравнения, мелькнувшего у меня
в голове, как ни резво
бегали мыши, как ни настойчиво заглядывала тень
в окно, я не дал себе труда дознаваться, какие мыши были
в Африке и кто заглядывал
в окно, а крепко-накрепко заснул.
Корвет перетянулся, потом транспорт, а там и мы, но без помощи японцев, а сами, на парусах. Теперь ближе к берегу. Я целый день смотрел
в трубу на домы, деревья. Все хижины да дрянные батареи с пушками на развалившихся станках. Видел я внутренность хижин: они без окон, только со входами; видел
голых мужчин и женщин, тоже
голых сверху до пояса: у них надета синяя простая юбка — и только. На порогах, как везде,
бегают и играют ребятишки; слышу лай собак, но редко.
И Дунька и Матренка бесчинствовали несказанно. Выходили на улицу и кулаками сшибали проходящим
головы, ходили
в одиночку на кабаки и разбивали их, ловили молодых парней и прятали их
в подполья, ели младенцев, а у женщин вырезали груди и тоже ели. Распустивши волоса по ветру,
в одном утреннем неглиже, они
бегали по городским улицам, словно исступленные, плевались, кусались и произносили неподобные слова.
Все ряды противоположных лож с сидящими и стоящими за ними фигурами, и близкие спины, и седые, полуседые, лысые, плешивые и помаженные, завитые
головы сидевших
в партере — все зрители были сосредоточены
в созерцании нарядной,
в шелку и кружевах, ломавшейся и ненатуральным голосом говорившей монолог худой, костлявой актрисы. Кто-то шикнул, когда отворилась дверь, и две струи холодного и теплого воздуха
пробежали по лицу Нехлюдова.
У трактиров уже теснились, высвободившись из своих фабрик, мужчины
в чистых поддевках и глянцовитых сапогах и женщины
в шелковых ярких платках на
головах и пальто с стеклярусом. Городовые с желтыми шнурками пистолетов стояли на местах, высматривая беспорядки, которые могли бы paзвлечь их от томящей скуки. По дорожкам бульваров и по зеленому, только что окрасившемуся газону
бегали, играя, дети и собаки, и веселые нянюшки переговаривались между собой, сидя на скамейках.
Но «Армида» и две дочки предводителя царствовали наперекор всему. Он попеременно ставил на пьедестал то одну, то другую, мысленно становился на колени перед ними, пел, рисовал их, или грустно задумывался, или мурашки
бегали по нем, и он ходил, подняв
голову высоко, пел на весь дом, на весь сад, плавал
в безумном восторге. Несколько суток он беспокойно спал, метался…
Тушин молча подал ему записку. Марк
пробежал ее глазами, сунул небрежно
в карман пальто, потом снял фуражку и начал пальцами драть
голову, одолевая не то неловкость своего положения перед Тушиным, не то ощущение боли, огорчения или злой досады.
«Все молчит: как привыкнешь к нему?» — подумала она и беспечно опять склонилась
головой к его
голове, рассеянно
пробегая усталым взглядом по небу, по сверкавшим сквозь ветви звездам, глядела на темную массу леса, слушала шум листьев и задумалась, наблюдая, от нечего делать, как под рукой у нее бьется
в левом боку у Райского.
— Нет, не всё: когда ждешь скромно, сомневаешься, не забываешься, оно и упадет. Пуще всего не задирай
головы и не подымай носа, побаивайся: ну, и дастся. Судьба любит осторожность, оттого и говорят: «Береженого Бог бережет». И тут не пересаливай: кто слишком трусливо пятится, она тоже не любит и подстережет. Кто воды боится, весь век
бегает реки,
в лодку не сядет, судьба подкараулит: когда-нибудь да сядет, тут и бултыхнется
в воду.
Когда
голова Лавровского опускалась еще ниже и из горла слышался храп, прерываемый нервными всхлипываниями, — маленькие детские головки наклонялись тогда над несчастным. Мы внимательно вглядывались
в его лицо, следили за тем, как тени преступных деяний
пробегали по нем и во сне, как нервно сдвигались брови и губы сжимались
в жалостную, почти no-детски плачущую гримасу.
Все неповрежденные с отвращением услышали эту фразу. По счастию, остроумный статистик Андросов выручил кровожадного певца; он вскочил с своего стула, схватил десертный ножик и сказал: «Господа, извините меня, я вас оставлю на минуту; мне пришло
в голову, что хозяин моего дома, старик настройщик Диц — немец, я
сбегаю его прирезать и сейчас возвращусь».
У самой реки мы встретили знакомого нам француза-гувернера
в одной рубашке; он был перепуган и кричал: «Тонет! тонет!» Но прежде, нежели наш приятель успел снять рубашку или надеть панталоны, уральский казак
сбежал с Воробьевых гор, бросился
в воду, исчез и через минуту явился с тщедушным человеком, у которого
голова и руки болтались, как платье, вывешенное на ветер; он положил его на берег, говоря: «Еще отходится, стоит покачать».
Я вскочил на печь, забился
в угол, а
в доме снова началась суетня, как на пожаре; волною бился
в потолок и стены размеренный, всё более громкий, надсадный вой. Ошалело
бегали дед и дядя, кричала бабушка, выгоняя их куда-то; Григорий грохотал дровами, набивая их
в печь, наливал воду
в чугуны и ходил по кухне, качая
головою, точно астраханский верблюд.
Прибежал товарищ, собрался народ, смотрят мою рану, снегом примачивают. А я забыл про рану, спрашиваю: «Где медведь, куда ушел?» Вдруг слышим: «Вот он! вот он!» Видим: медведь бежит опять к нам. Схватились мы за ружья, да не поспел никто выстрелить, — уж он
пробежал. Медведь остервенел, — хотелось ему еще погрызть, да увидал, что народу много, испугался. По следу мы увидели, что из медвежьей
головы идет кровь; хотели идти догонять, но у меня разболелась
голова, и поехали
в город к доктору.
Отдельные сцены производили потрясающее впечатление. Горело десятками лет нажитое добро, горело благосостояние нескольких тысяч семей. И тут же рядом происходили те комедии, когда люди теряют от паники
голову. Так, Харитон Артемьич
бегал около своего горевшего дома с кипой газетной бумаги
в руках — единственное, что он успел захватить.
— Сбежал-с, — тряхнув
головой и погладив прилизанные виски, быстро ответил Фадеев и, ровно
в чем провинился, уставился на хозяина широкими глазами.
Идет да идет Петр Степаныч, думы свои думая. Фленушка из мыслей у него не выходит. Трепетанье минувшей любви
в пораженном нежданным известием сердце. Горит
голова, туманится
в глазах, по телу дрожь
пробегает.
Весь этот день я был радостен и горд. Не сидел, по обыкновению, притаившись
в углу, а
бегал по комнатам и громко выкрикивал: «Мря, нря, цря, чря!» За обедом матушка давала мне лакомые куски, отец погладил по
голове, а тетеньки-сестрицы, гостившие
в то время у нас, подарили целую тарелку с яблоками, турецкими рожками и пряниками. Обыкновенно они делывали это только
в дни именин.
— Захотела б я замуж идти — вышла б и отсюда, могла бы бежать из обители. Дело не хитрое, к тому же бывалое. Мало разве белиц из скитов замуж
бегают?.. Что ж?.. Таиться не стану — не раз бродило
в голове, как бы с добрым молодцем самокрутку сыграть… Да не хочу… Матушку не хочу оскорбить — вот что. А впрочем, и дело-то пустое, хлопот не стоит…
После пятилетнего ожидания я наконец получил
в больнице жалованье
в семьдесят пять рублей; на него и на неверный доход с частной практики я должен жить с женой и двумя детьми; вопросы о зимнем пальто, о покупке дров и найме няни — для меня тяжелые вопросы, из-за которых приходится мучительно ломать себе
голову и
бегать по ссудным кассам.
Лицо у меня горело, голос дрожал, на глаза просились слезы. Протоиерея удивило это настроение, и он, кажется, приготовился услышать какие-нибудь необыкновенные признания… Когда он накрыл мою склоненную
голову, обычное волнение исповеди
пробежало в моей душе… «Сказать, признаться?»
Фамилия Доманевича
пробежала в классе электрической искрой.
Головы повернулись к нему. Бедняга недоумело и беспомощно оглядывался, как бы не отдавая себе отчета
в происходящем.
В классе порхнул по скамьям невольный смешок. Лицо учителя было серьезно.
В больших, навыкате, глазах (и кто только мог находить их красивыми!) начинала
бегать какая-то зеленоватая искорка. Все мое внимание отливало к пяти уколам на верхушке
головы, и я отвечал тихо...
Я выбежал сломя
голову тоже через кухню и через двор, но его уже нигде не было. Вдали по тротуару чернелись
в темноте прохожие; я пустился догонять их и, нагоняя, засматривал каждому
в лицо,
пробегая мимо. Так добежал я до перекрестка.
Я стал
в тупик; мне приходило даже
в голову: уж
в самом деле не солгал ли я на няньку Агафью; но Евсеич, который
в глаза уличал ее, что она все
бегала по избам, успокоил мою робкую ребячью совесть.
Над
головами стояло высокое звездное небо, по которому беспрестанно
пробегали огненные полосы бомб; налево,
в аршине, маленькое отверстие вело
в другой блиндаж,
в которое виднелись ноги и спины матросов, живших там, и слышались пьяные голоса их; впереди виднелось возвышение порохового погреба, мимо которого мелькали фигуры согнувшихся людей, и на котором, на самом верху, под пулями и бомбами, которые беспрестанно свистели
в этом месте, стояла какая-то высокая фигура
в черном пальто, с руками
в карманах, и ногами притаптывала землю, которую мешками носили туда другие люди.
В это время навстречу этим господам, на другом конце бульвара, показалась лиловатая фигура Михайлова на стоптанных сапогах и с повязанной
головой. Он очень сконфузился, увидав их: ему вспомнилось, как он вчера присядал перед Калугиным, и пришло
в голову, как бы они не подумали, что он притворяется раненым. Так что ежели бы эти господа не смотрели на него, то он бы
сбежал вниз и ушел бы домой с тем, чтобы не выходить до тех пор, пока можно будет снять повязку.
— Только не
бегайте, бога ради, не суетитесь:
голову всю мне разломали своим бестолковым снованьем. Мечутся без толку из угла
в угол, словно угорелые кошки, право.
В голове у Помады почему-то вдруг
пробежали детские сказки о заколдованных замках, о Громвале, о Кикиморе.